Леонид СОРОКА «Галилейский круг». – Иерусалим – Нью-Йорк – Санкт-Петербург, «Академический проект», 2002

 

Перебираешь четки-словеса,

Не подавая виду, когда тяжко.

А где-то там костлявая бумажку
Уже достала – сверить адреса.

 

Итак, круг. То есть, замкнутое пространство: из какой бы точки ты ни вышел, в каком бы направлении ни пустился, все едино вернешься в исходную точку. И каждая отдельная точка круга расплескивает вокруг себя пространство жизни, пространство памяти, из которого поэт не может, да и не хочет выбираться. Память для него как форма переживания – и бывшего, и длящегося.

 

В зеркале для заднего обзора
Мы теперь рассматриваем жизнь
.

 

Отношения поэта с памятью не линейны. Они бывают противоречивыми, даже запутанными, что создает подчас незавершенную, и потому интригующую драматическую коллизию:

 

И как быка тряпицей красной

Не надо прошлое дразнить.

 

Предполагаю, что в данном случае инстинкт самосохранения опередил и чувство, и мысль, и даже самоощущение поэта, ибо такое «рассматривание» прошлого – исключение в его системе ценностей. Но при всей мновекторности отношений поэта с памятью, они всегда и прежде всего честны той негромкой, не для других честностью.

 

И с непокрытой головою
По-волчьи про себя повою

И про себя же помолчу.

Скажу спасибо папе, маме.

Их просветленными глазами

Я душу темную лечу.

 

Органическое и даже обыденное как будто «про себя же промолчу», попадая в перечение лучей «просветленных глаз» умерших родителей, трансформируется в метафору, раздвигающую не только «отточенные пики» родительской могилы, но и рамки всего стихотворения. И «темной душе» автора, тоже опущенной в это целебное пятно света, доверяешь больше, чем иным велеречивым душам.

Следует, по-моему, призадержаться на уже цитированном стихотворении «Слева хорошо, а справа плохо», вслушаться в «вершинное» (А.Блок) для него слово рассматриваем. А стоящие рядом «мы теперь» не без иронии уточняют человеческий возраст, напоминают: а по-другому «теперь» уже не получится. А эти два «с» в слове тоже работают. Попробуйте их проглотить. Не получится. Они стоят перед ударным слогом и произнести изх без остановки невозможно. И эта остановка помогает понять – не праздное любопытство движет автороом. И еще одна немаловажная деталь: прошлое автор рассматривает, глядя вперед. А появившееся в последней строчке, «вершинное» слово приподнимает все стихотворение: гармонизирует его звучание, организовывает словосмыслы.

Появление такого слова-вспышки чаще всего в финале характерно для поэтики Сороки. Правда, в этом потоке света заметнее становится неточное слово или художественно неосуществленная декларация, скорее напоминающая декор, чем естественное и необходимое желание самоопределиться, «продекларировать себя». Помните: «Я памятник себе воздвиг неруковтвторрный» - это разрешение и для всех остальных, думаю. Но не каждому оно по плечу...

Досадно, что риторика и нарочитый пафос соседствуют с чистым тонко и поэтически точно реализованным слвом:

 

И весело вспомнив о чем-то,

Чему и названия нет,

В старухе смеется девчонка

Неполных семнадцати лет.

 

Это всё стихотворение. В нем нет ни одного тропа. Но это истинная поэзия, потому что в единственно возможной (для этого стихотворения) точке пересеклось видимое и незримое, явное и загадочное, а слово совпало с мыслью и чувством, само став тайной,  т.е. поэзией. Попробуйте убрать или заменить одно только вершинное слово «неполных» и тайна исчезнет.

Масштаб взаимоотношения слова поэта с жизнью, с миром сужен. Мне кажется осознанно сужен.В стихе Сороки почти нет неба и природы как объекта внутреннего переживания, отсутствует верх и низ как средство постижения метафизического в реальном, да и тематически автор опускает свое слово в коллизии бытовых сюжетов. Что это: проявление слабости? Боязнь попадания в места общего пользования? Скудость мысли и приземленность чувств? Не то и не другое. Всё проще и – это главнвое – честней. Поэт полностью зависим от живущего в нем обостренного  чувства «своего» и «не своего». Чувства, на мой взгляд, очень необходимого для пишущего. Чувства, без которого внутренняя свобода – единственный продуктивный гумус для произрастания истинного – быстро мутнеет, мертвеет, перерожлается в свою противоположность, способную продуцировать только слова, о которых Гумилев сказал: «Как дурно пахнут мертвые слова».

Л.Сорока счастливо избежал засилья мертвых слов как раз благодаря активно живущему в нем чувству своего. Стихотворение «В деревне», к слову, оказавшееся как бы на обочине книги: нехарактерное, естественно выпадающее, но так же естественно необходимое, чтобы подчеркнуть – это – не моё.

Поэт по случаю попадает в деревенский дом, где он «ежевечерне видел тьму», заставившую его и самого «темнить непонарошку», где «календарь – единственное чтиво» и где (вот оно!) «ужас вдруг одолевал: представь себе судьбу такую!» Поэт ужаснулся, разглядев лишь поверхность неведомого ему быта, иного мира. Любопытно, что дальше и глубже он и не   стремится заглянуть, и, думаю, не потому, что лишен здорового любопытства, а потому, что точно и остро почувствовал: это не мое, во мне нет живого слова для этого мира.

«Киевский блаженный», «В Кармиэле», «Холодный град Ерусалим», «Вилково»...В обжитых судьбой пространствах слово, живущее в поэте, находит отзвучие, соизмеримость чувству и мысли. Здесь зрение выхватывает то, что другой не увидит: «Изумрудное чудо Растрелли» или «А мужьям дунайская селедочка/Строит глазки, душу веселя», а слух уловит такую малую долю тона, что душу защемит: «Тень жизни, пролетевшей над плечом, /Прозрачные и тающие руки». Услышать, увидеть, почувствовать такое возможно только живя в своем духовном пространстве, «перехватить с чужого поля» такое нельзя.

И это своё, когда поэт безошибочно его улавливает, приносит удачи, находя свою точную интонацию, выстравиая свои лексические ряды, в которых соседство просторечия и более высокого штиля создает характерный аромат, делает голос поэта узнаваемым.

Я не хочу сказать, что Сорока – поэт города. Но город, его стесненное камнем пространство, его коллизии и проблемы, его отражение в человеке – едва ли не основная среда обитания слова поэта.

Но и город живет в поэте  в отмеренном своим мировиденьем и словом пространстве. Это, как правило, заповедные уголки мегаполиса. Потому-то, наверно, взгляд и сердце поэта быстро прикипает к «неприметным городкам», к их малому масштабу, чем-то, как я понимаю, напоминающим заповедные места  родного Киева. А стихотворение «В Кармиэле», одно из лучших, на мой взгляд, в книге, - серьезное тому свидетельство.

Не стану ссылаться на дефицит журнальной площади, потому что сказал почти все, что хотел. Не сомневаюсь, что будут и доругие варианты прочтения. И это предположение основано на личном ощущении: через некоторое время после того, как первый раз прочел книгу, я почувствовал, что хочется  еще раз встретиться со многими стихами. Захотелось еще раз услышать, как поэт высвистывает на свирели свою незатейливую песенку для тех, кто хочет его услышать, мало заботясь, кажется, о других ушах и душах, привыкших к звукам пионерского горна, труб и барабанов.. Высвистывает не пасторали, а нечто такое, что требует и сердца, и ума, чтобы услышать. Высвистывает, четко осознавая, что «...это неудобно/Быть всегда самим собою, /Раздражать глаза и уши/Окружающих людей».

И совсем коротко об иллюстрациях: художник Михаил Глейзер, по-моему, полноправный соавтор поэта.

Такие удачи случаются редко.

 

Юрий Каминский